Вне загона

Андрей Архангельский расслышал в «(М)ученике» Кирилла Серебренникова вечевой колокол

«(М)ученик» Кирилла Серебренникова в «Гоголь-центре» неожиданно зазвучал как манифест нового времени

«Гоголь-центр» выпустил последнюю в этом сезоне премьеру — «(М)ученик» в постановке Кирилла Серебренникова. Пьеса Мариуса фон Майенбурга, одного из фронтменов европейской драматургии, работающего в берлинском «Шаубюне». В 2010 году в московском театре «Практика» поставили его пьесу «Урод», а «Камень» — в Театре наций в 2013 году. Тогда же он собирался в гости и сам, но отменил поездку в Москву — «в знак протеста против преследования секс-меньшинств».

В оригинале пьеса в общем-то о том же, о чем и вся европейская культура: весь мир сошел с ума, звенит последний звоночек. Это так привычно, культура давно устроилась на этой кушетке, ссылаясь на обстоятельства неодолимой силы. Но, как принято в «Гоголе», пьесу не просто перевели с немецкого на русский, но перевели в нашу жизнь, поместили героев в обычную российскую школу, в российские обстоятельства. И история зазвенела не школьным звоночком, а вечевым колоколом.

Главный герой — Вениамин Южин (Никита Кукушкин), трудный подросток, неожиданно начинает искать ответы не на школьном дворе, а в Библии, которую выучил наизусть. Когда герой цитирует Библию, вверху сцены бегущей строкой обязательно появляется ссылка — на главу и стих.

Еще лет 10 назад на вопрос журналиста: «Книги, которые на вас повлияли, изменили вас?» принято было отвечать: «Библия», и многочисленные певцы, артисты и политики так и отвечали; этот ответ поражал своей универсальностью и одновременно ставил в тупик. Ну действительно, о чем еще спрашивать, если человек берет высшую планку?.. Этот ответ как бы характеризовал человека с наилучшей стороны, причем подразумевалось, что других книг вообще можно не читать, ведь в Библии «есть ответы на все вопросы». Однако за этим универсальным ответом, как ты понимаешь сегодня, скрывались будущие контуры консерватизма: это означало на самом деле, что для говорящего существует только одна истина и он не допускает наличия других.

Майенбург, а следом за ним и Серебренников делают эту ситуацию буквальной — Южин действительно каждое второе свое предложение начинает со слов: «В Библии сказано...» — и выглядит это не столько комично или пугающе, сколько неестественно. Потому что, если искать в Библии буквальные ответы на вопросы, выходит какая-то лажа. Девочка пришла в школьный бассейн не в закрытом купальнике, а в открытом — при чем тут «глава такая-то, стих такой-то»?..

Но это не насмешка над юным догматиком: религиозный темперамент Южина — при всей абсурдности его претензий — поначалу как раз очень притягателен, он захватывает, не говоря уже о том, что такой герой сегодня вполне реалистичен. Сила спектакля не в том, что Южина высмеивают; нет, напротив, Серебренников дает нам понять, что если подходить к жизни с идеальными мерками, то Южин-то как раз выходит честнее, искреннее и вообще лучше многих людей. В нем есть твердые принципы, вера, убеждения, страсть, готовность погибнуть за идеалы. Но абсурд именно в том, что Южин все оценивает «по высшему счету», а мы-то живем не в высшем мире, а в обычном. Наша жизнь далека от идеала, иначе она не была бы жизнью.

Дополнительно усложняет эту ситуацию штатный школьный священник (Алексей Девотченко), который ведет уроки ОПК. Опять-таки это не пародия, его по каким-то старинным меркам можно было бы даже причислить к списку «чеховских героев»: он-то как раз разделяет жизнь высшую и жизнь повседневную, он умен, саркастичен, в меру психолог, крепко стоит на почве реальности — в общем, всем бы такого батюшку. Но в схватке между истовым Южиным и священником, представляющим, так сказать, официальную веру, победу одерживает Южин, используя не какие-то там древние аргументы, а столетней давности — ну да, Льва Толстого. Южин говорит, что вера, которую представляет официальная церковь,— это компромисс, вариант комфортного существования, полный недоговорок, натяжек и лукавства.

После этого спора напрашивается более широкое, парадоксальное обобщение. Любая вера в принципе, любое следование догме, учению есть, по сути, психическое отклонение; любая догма бесчеловечна. И никаким другим образом, кроме как с помощью насилия, она не может быть применена к реальной жизни. И любое догматическое добро оборачивается в конце концов отрицанием себя, становится злом. Мир, вероятно, устроен все-таки по законам баланса и конкуренции, тем прочнее идея, чем больше у нее конкурентов, а не наоборот.

Верующие именно поэтому и отдаляются от мира — с Южиным случается другое: после неудачи с исцелением одноклассника он начинает искать причины не в себе, допустим, а в мире. Гораздо труднее сотворить чудо, чем отыскать виновных в том, что чуда не произошло.

Враг находится быстро — это учительница биологии по фамилии Краснова, по отчеству Львовна (Виктория Исакова). Десятилетиями «нерусское отчество» было главным аргументом при поисках врага — так почему же это должно исчезнуть сейчас?.. Все становится «понятно», все становится на свои места, если отчество — «еврейское». Поэтому-то она, быстро проводит логическую цепочку Южин, «отрицает веру», отсюда ее рационализм, отсюда — биология, Дарвин, а не семь дней творения. И поэтому она заслуживает кары. Главным концептуальным врагом Южина становится не батюшка, не мать-истеричка (Юлия Ауг), не комические директриса и историчка, которые пытаются соединить православие и победы социализма, не девочка, которая пытается соблазнить Южина. А именно тот, кто по-настоящему способен Южина понять и был бы ему достойным оппонентом, если бы общая атмосфера «поиска безальтернативной истины» не толкала учителя и ученика к взаимному уничтожению.

Когда Южин обвиняет учительницу в домогательствах, ты вдруг понимаешь, как легко дети могут манипулировать взрослыми, пользуясь этой дивной формулой «он/она трогала меня... здесь, здесь и здесь...» — чтобы решать свои чисто рациональные, практические школьные задачки и проблемки. Но спектакль неожиданно заканчивается не кознями Южина (в этот момент он режиссеру словно перестает быть интересен), а пронзительной новой нотой: монологом учительницы в духе Норы из «Кукольного дома» Ибсена. После всех обвинений в ее адрес она внезапно прибивает свои кроссовки гвоздями к полу в учительской и несколько раз повторяет: «Никуда я не уйду. Я останусь здесь».

В оригинале, у Майенбурга, учительница прибивала гвоздями свои ноги. В общем-то это тоже очень европейский финал, добровольное принесение себя в жертву эпохе распада, как и было сказано, вспомним тех же Елинек, Ханеке, Триера или хотя бы Ульриха Зайдля с его «Рай. Вера», но Серебренников неожиданно меняет тон. Он достает из чулана всеми забытый, тоже европейский, но начала ХХ века финал — победительский. И финальная сцена выглядит уже не поражением, а победой. Легко увидеть в ней альтернативу известной формуле «пора валить», а также ответ на не менее известную фразу «не нравится здесь — уезжайте, вас никто не держит». Тут впервые звучит этой фразе достойный ответ. Ответ поколения, если можно так сказать. Хотя вас и много больше, говорит учительница, но именно вы сумасшедшие, а не я, я тут — единственный здравый человек. И именно для того, чтобы здесь осталась крупица здравого смысла, именно поэтому я отсюда никуда и не уйду.

Тут, на наших глазах, рождается какой-то новый гражданский пафос, простой и патриотичный. Драматургия встала сегодня наконец вровень со временем, и цензурой, и идеологией — она соответствует тревожности момента. До сих пор не было достойной времени серьезности, достойной трагедийности в голосе и, что немаловажно, не было достойных слов. Теперь они есть — вот эти самые «никуда я не уеду». Серебренников хорошо сознает, что именно его театр, созданный московским правительством в прежние времена «для выпуска пара» — как когда-то, в 1960-е, Таганка или "Современник«,— в новой ситуации становится главной потенциальной жертвой консервативного тренда. Но Серебренников не хочет дожидаться, он вызывает огонь на себя. В этом спектакле собраны сразу все болевые точки времени — тем самым он как бы заявляет, что не собирается идти на компромиссы и готов нести ответственность за каждое слово и за свободу художника в целом. И тем самым он говорит: «Никуда я не уйду». Впрочем, не он один.