На льдине

Один за другим Гоголь-центр выпускает поэтические спектакли разных режиссеров, объединенные в единый цикл “Звезда” (“Пять судеб. Пять лучей. Пять поэтов”). Первыми увидели свет “Пастернак. Сестра моя – жизнь” Максима Диденко и “Мандельштам. Век-волкодав” Антона Адасинского. Под конец года вышла постановка “Ахматова. Поэма без героя” Кирилла Серебренникова – величественный моноспектакль Аллы Демидовой, воплощающей “Поэму” отчасти иначе, чем некогда в соавторстве с Евгением Колобовым и его оркестром. Весна ознаменовалась появлением в Гоголь-центре работы с символичным для марта названием “Кузмин. Форель разбивает лед”, созданной режиссером Владиславом Наставшевым.

Михаил Кузмин – не случайный для Наставшева автор. К малоизвестному роману “Плавающие-путешествующие”, вернее, к открывающей его части “Санкт-Петербург-Рига”, постановщик обращался уже дважды: первый одноименный спектакль был выпущен в 2014 в петербургском театре “Приют комедианта”; второй – в том же году в Новом Рижском театре Алвиса Херманиса. Прототипом одного из героев романа, писателя Ореста Германовича Пекарского, послужил сам Михаил Кузмин.

Сценическое пространство латышского спектакля определяли люстра и черные концертные рояли – образ богемного существования героев, чьим прибежищем от скуки служило артистическое кафе “Сова”, недвусмысленно отсылающее к реальной “Бродячей собаке” 10-х годов XX века. Впрочем, никаких кафешных столиков и эстрады перед публикой не было, только разъезжающие по сцене, поблескивающие лаком рояли, у каждого свой владелец и обитатель. Рояль здесь – это и внутренний мир героя, и его городское пристанище: персонажи умудрялись забираться не только на крышку музыкального инструмента, но и вовнутрь, подолгу там оставаясь. Пространство рояля каждый использовал по-своему: для писательства, томлений, страданий или флирта. Страсть тут вспыхивала в основном от безделья и, кажется, никого не могла опалить всерьез. До горечи развязок второй части этого прозаического сочинения Кузмина постановка Владислава Наставшева сознательно не добиралась.

А вот московская работа создана по последней книге стихов поэта (стихи 1925–1928 годов, первое издание цикла – 1929) с вкраплениями из воспоминаний и дневников Ольги Гильдебрант-Арбениной, и горечи что тут, что там – хоть отбавляй. Поэтическое действие, или, если угодно, поэтическое бездействие, вершится на наклоненной под опасным углом огромной звезде – режиссер привычно выступает в спектакле еще в двух ипостасях: художника и композитора. Угроза таится в размерах раскинувшейся перед нами пятиконечной фигуры, в ее металлическом поблескивании, в острых концах и пошедшей трещинами поверхности словно бы вскрывающегося по весне льда.

Два вступления, двенадцать фрагментов – двенадцать ударов форели об лед, в которых Кузмин поначалу собирался зашифровать двенадцать месяцев года, и заключение с запоминающимися финальными строками: “…И потом я верю, / Что лед разбить возможно для форели, / Когда она упорна. Вот и все”.

Как в легендарных поэтических постановках Юрия Любимова на Таганке случалось сойтись на сцене пяти Пушкиным или пяти Маяковским, так в Гоголь-центре у Владислава Наставшева выведены на накренившуюся льдину-звезду разом два Кузмина. Первый Кузмин облезл, слаб и гипертрофированно немощен для ушедшего в 63 года из жизни литератора. Другой франтоват, фатоват и молод. Ужасно молоды и его легкомысленные богемные спутники, писатели, поэты, художники, артисты. От художественной элиты начала XX века здесь представительствуют близкие Кузмину Юрий Юркун (Георгий Кудренко) и Ольга Гильдебрант-Арбенина (Мария Селезнева), а также поэт-самоубийца Всеволод Князев и утонувший художник Николай Сапунов, обосновавшиеся на сцене в качестве таперов и проводящие все время действия за раздолбанными фортепиано (Андрей Поляков и Дмитрий Жук). В спектакле Юркун и Гильдебрант-Арбенина – просто Юрочка и Ольга, притягивающиеся к Кузмину и моментально отталкивающиеся, заботливые и эгоистичные, меланхолично бродящие вокруг него на ходулях (у Юркуна есть рисунок 1930-х годов “Ольга Гильдебрант на прогулке с собакой Файкой”, где линии ног, скрывающихся под длинной юбкой, столь утрированно вытянуты, что кажется, не обошлось без тех самых ходуль).

Имеются и еще два вспомогательных персонажа, упоминаемых во вступлении Кузминым – Память-экономка (Светлана Мамрешева) и Воображенье-boy (Михаил Тройник), эти слуги просцениума вечности явно отвечают здесь за инфернальную составляющую.

Артист Один Байрон в роли молодого поэта творит много неожиданного и проделывает почти невозможное – не произнося ни фразы, одной только пластикой, широченными, страдальчески заплетающимися шагами, завивающимися одна за другую ногами, взмахами рук, скатываниями по наклонному помосту, падениями плашмя и навзничь, полетами над сценой в изломанных позах и обреченным жестом, каким поправляется вычурный розовый бант на шее и того же цвета платок в нагрудном кармашке, – доносит до зрителя червоточину природы Кузмина и ежечасную, сопутствующую его существованию муку, усугубленную, кажется, бескрайней ревностью. Стихи Один Байрон поет, переводя спектакль в эти моменты в план великолепного мюзикла, одухотворенного мыслью и чувством.

Илья Ромашко в образе престарелого Кузмина, натянув на лицо безжизненную воскового оттенка маску (“Маска это, череп, лицо ли – / Выражение скорбной боли, / Что лишь Гойя мог передать. / Общий баловень и насмешник, / Перед ним самый смрадный грешник – / Воплощенная благодать…”, – словно приговор, набросала в “Поэме без героя” портрет поэта-одиночки Анна Ахматова), шамкает стихи глухим невыразительным голосом. Однако и в немолодом Кузмине неминуемо вскипают весенние силы, форель разбивает и наледь старения, и коросту бессилия – исполнитель не раз срывает личину неподходящего возраста, голос начинает звучать в полную мощь, и силу набирает не слишком вяжущийся с представлениями о его персоне “просветленный фатализм” (выражение исследователей творчества Михаила Кузмина А.В.Лаврова и Р.Д.Тименчика).

Еще в 1906 году Максимилиан Волошин описывал тридцатичетырехлетнего коллегу-поэта так: “Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: “Скажите откровенно, сколько вам лет?”, но не решаешься, боясь получить в ответ: “Две тысячи”. <…> в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память? <…> Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно набальзамирован”. В Гоголь-центре Михаил Александрович Кузмин предстал отнюдь не мумией, но человеком уязвленным и раненым (“насмерть я сражен разлукой стрел острей” – из другого поэтического цикла), имеющим, впрочем, некоторые связи с потусторонним миром; человеком сокрушаемым, но не сокрушенным.

Смелый по замыслу, трудный по воплощению, в целом беспрецедентный проект “Звезда” должен завершиться до конца года спектаклем “Маяковский. Люблю” Филиппа Григорьяна.

Мария Хализева